Login

Passwort oder Login falsch

Geben Sie Ihre E-Mail an, die Sie bei der Registrierung angegeben haben und wir senden Ihnen ein neues Passwort zu.



 Mit dem Konto aus den sozialen Netzwerken


Zeitschrift "Partner"

Zeitschrift
Kultur >> Literatur
Partner №8 (95) 2005

Литературный Рейн. Владимир Порудоминский. Розенблат и Зингер

 


Владимир ПОРУДОМИНСКИЙ

РОЗЕНБЛАТ И ЗИНГЕР

 

Розенблат и Зингер, когда я познакомился с ними, были погонщиками ослов в Ташкенте. Они ютились в маленькой конурке под лестницей, в старом здании учрежденческого архива, приспособленном под общежитие. Спали они на полу, постелей у них не было – так, какое-то логово из соломы и тряпья. Одежды у них тоже не было – только та, что на них; из теплых вещей – выданные им казенные телогрейки и ватные штаны защитного цвета.

 

Шла война, общежитие тесно заселяли эвакуированные, всем жилось несладко, но и среди эвакуированных Розенблат и Зингер выделялись бедностью и неприкаянностью, при том – несхожестью с остальными. Уже то, что они были погонщиками ослов (обязанность, как правило, исполняемая местными жителями), вызывало недоумение. Лихолетье, тяготы быта, плохая одежда, недоедание, резкая перемена в образе жизни, привычках, знакомствах, для иных и в поприще, недавно составлявшем дело их жизни, отозвались и на облике большинства людей, вкушавших горький хлеб чужбины, по-своему уравнивая их внешне, однако наружность Розенблата и Зингера уж очень необоримо противоречила выполняемым ими обязанностям.

 

Про Розенблата, повторяя за всезнающей Лидией Николаевной, библиографом из Ленинграда (чуть ли не в Эрмитаже она там работала), в общежитии говорили, что он похож на дирижера: высокий, стройный, с зачесанными назад длинными седыми волосами; и движения у него были отточенно изящные. Зингер выглядел попроще: пониже ростом, пошире в плечах, черные жесткие волосы коротко пострижены, но выражение печальной задумчивости, не сходившее с его лица, большие карие глаза, постоянно обращенные куда-то вперед и вверх, неизменно привлекали внимание пешеходов, попадавшихся навстречу, когда он, двигаясь неторопливой походкой, вел под уздцы запряженного в двухколесную повозку ишака по залитой солнцем ташкентской улице.

 

Розенблат и Зингер, люди пожилые, привечали меня, подростка, охотно со мной беседовали. В их любопытстве ко мне,  неожиданном взгляде, быстрой улыбке я ловил притаенную ласку. Погонщики ослов объяснялись между собой на немецком языке, русский давался им с трудом. Я неплохо болтал по-немецки, они, пробуя себя, отвечали мне по-русски, – беседа наша ладилась. В разговоре обычно первенствовал Розенблат, его товарищ слушал нас, слегка покачивая головой, как бы в знак согласия с тем, что слышит, и всё вглядывался в какую-то одному ему видимую точку где-то под потолком.

 

Так со временем, сегодня одно, завтра другое, я узнал от погонщиков их историю.

 

Розенблат был некогда владельцем солидной берлинской фирмы –торговля бельем. Когда к власти пришли нацисты, он отправил семью за границу, сам же не нашел сил тотчас, не устроив, бросить дело, дом, накопленное, и тянул до последнего. Последнее же оказалось такое: если не желаешь худшего, бери скорее ручную кладь и под надзором марш до границы, а там – куда глаза глядят. Глаза Розенблата углядели Вену, где  он робко постучался в дверь к Зингеру. У Зингера тоже была фирма, и тоже торговля бельем, – совсем недавно он числился конкурентом Розенблата. Зингер обнял стоявшего на пороге нищего, бездомного сотоварища и взял к себе работать. Розенблат уже знал то, чего пока не ведал Зингер: он убеждал вчерашнего конкурента и нынешнего патрона быстро ликвидировать дело и перебраться в более безопасное место. Но теперь Зингер не мог заставить себя отдать за бесценок нажитое: он, в свою очередь, отправил семью куда-то на запад, а сам стал тянуть до последнего. Розенблат, преисполненный дурных предчувствий, не покидал его из солидарности. Они дотянули до аншлюса и видели из окна, как по улице в открытой машине, под восторженный рев густо толпившихся на тротуарах горожан, время от времени поднимая в приветствии руку, проехал фюрер. Прихватив, вопреки запрету (еврейское имущество национализировалось), кое-какие ценности, Розенблат и Зингер метались в поисках лазейки в обступавшем их все теснее кольце. Когда им удалось пробраться в Румынию, потайные карманы брюк, поначалу отягощенные прихваченными ценностями, стали не нужны. Хотя антиеврейские акции в стране еще не проводились, предусмотрительные люди посоветовали беглецам укрыться где-нибудь в глуши. В поисках прибежища и куска хлеба они забрели в бессарабскую деревню и нанялись батрачить к богатому крестьянину. Спустя некоторое время их освободила Красная Армия, присоединившая Бессарабию, а заодно Розенблата и Зингера, к Советскому Союзу. Бывшие владельцы фирм превратились к тому времени в такие ничтожества, что даже не вызвали интереса весьма любознательных органов: их не арестовали, не отправили в лагерь – после проверки выслали, правда (и этим, по прихоти Истории, уберегли от печей Освенцима, который они, наверно, называли бы на немецкий лад Aушвицем), но и выслали как-то невинно – просто в Среднюю Азию, где они после некоторых поисков обрели кров и должность, в каковой я их и застал.

 

В моих беседах с погонщиками поневоле возникала еврейская тема.

 

Для Розенблата и Зингера еврейство уже определило их судьбу, в моем отроческом сердце тоже успели поднакопиться горестные заметы – болячки не заживали: улица, школа, толпа на базаре, очередь в магазине нет-нет да и сдирали струпья. Именно тогда, в эвакуационном тылу рождались ладные, легко вбираемые сознанием поговорки-представления: «Иван в окопе, Абрам в райкоопе», и наш дворник, чахоточный узбек Kучкар, вооруженный метлой, ругал «ибреем» ишака, когда тот, гуляя по двору, забредал на территорию, для его прогулок не предназначенную.

 

Я тосковал: еще недавно я часто слышал от близких, что у нас, в Советском Союзе, мы позабыли, что мы евреи, в школе мы учили наизусть про «без Россий, без Латвий» и про «единое общечеловеческое общежитие», и эти стихи мне нравились.

 

– Мальчик, – Розенблат смотрел на меня с сожалением; его веки были докрасна выжжены чужим азиатским солнцем. – Мальчик, – повторил он, – забыть есть взаимное дело. Мы тоже забыли когда-то, что мы евреи. По воскресениям Розенблат надевал черный фрак, цилиндр на голову, садился в коляску и ехал в кирху. Немцы улыбались мне и говорили: "Гутен таг". И я улыбался немцам, приподнимал цилиндр и говорил: "Гутен таг". Но на другой день после прихода Гитлера оказалось: немцы не забывали, что я еврей. Они уже не говорили мне: "Гутен таг". Нельзя забывать, мальчик, что ты еврей, раньше, чем это забудут другие.

 

Он замолчал, ладонью закинул назад свои тяжелые седые волосы.

 

Зингер слегка кивал головой, печально улыбался и всматривался во что-то над моей головой...

 

В коридоре общежития, в двух шагах от входной двери обитал на топчане Исаак Наумович, – по имени старика, впрочем, никто не величал, все называли просто "дядя". Его вывезла в эвакуацию племянница Геня, одинокая женщина, архивист, – по приезде она получила работу в том самом архиве, на первом этаже которого теперь разместилось общежитие. Многие ей завидовали: не нужно тащиться на работу через весь город, пешком или в набитом до невообразимого трамвае, – влезть в вагон и выбраться из него обычно удавалось с трудом, в самом же вагоне, в такой тесноте, что пальцем не пошевелить, воры умудрялись разрезать сумки и очищать карманы. Геня постоянно мерзла, натягивала одну на другую две вязаных кофты, ее худое, покрытое крупными блекло-желтыми веснушками лицо было бледным и будто застывшим от холода. Геня очень заботилась о дяде и всегда на него сердилась: "Дядя, вы заболеете, кто будет за вами ухаживать?" Но через несколько месяцев в конце неверной ташкентской зимы простудилась сама Геня и быстро умерла в больнице, куда ее пристроил по знакомству заведующий архивом. Комендант общежития Тамара, толстая русская женщина,  по-азиатски красившая волосы хной и дозелена сурьмившая брови, выставила дядин топчан в коридор, а на половине комнаты, где он жил с Геней, поселила семью из трех человек; на другой половине, отгороженной шкафом, набитым архивными карточками, жили мы с мамой.

 

Дядя покорно перебрался в коридор, рюкзак с вещами, а всех вещей у него и было только этот рюкзак, он, чтобы не украли посетители, проходившие мимо его топчана на второй этаж, в архив, оставил у нас.  – Там, в рюкзаке, у меня еще одни брюки, – сказал он мне. – Когда я умру, возьми их себе, они тебе как раз впору.

 

Весной солнышко славно пригревало, дядя с утра выходил на крыльцо и сидел на ступеньке, покуривая, если был табак, – его серые усы вокруг губы были бурыми от табачного дыма. Возле крыльца женщины готовили на мангалах немудреную пищу. Я получал для дяди продукты по карточкам, кто-нибудь варил ему затируху из темной муки с водой, сдобренную для вкуса красным перцем, запекал ломтик сахарной свеклы, которой щедро отоваривали наши продовольственные талоны.

 

– Ты раньше-то кем был? – спросила его однажды Тамара: она поднималась на крыльцо и вдруг задержалась, точно увидела дядю впервые. Eе толстая нога стояла на ступеньке, где устроился дядя, дымя тощей, свернутой из газеты цигаркой.

 

– Kем я только ни был, – отозвался он. – Сперва был мальчиком, потом молодым человеком, потом неведомо кем и, надо же, вдруг оказался стариком. A ко всему я еще был евреем.

 

Eго черные глаза смеялись как-то по-особенному. Взгляд старика светился обаянием, перед которым трудно устоять женщине.

 

– Я говорю, занимался-то чем, дядя? – переспросила Тамара, показывая в улыбке сплошь золотые зубы.

 

– Многими интересными делами. Одно время, например, я очень любил играть в биллиард. Женщин я тоже любил.

 

– Ну, народ! – расхохоталась Тамара. – Ну не поймешь вас, чертей!

 

И, грузно проминая доски ступеней, вошла в здание.

 

– В конечном счете вам повезло, – сказал дядя Зингеру, который сидел на корточках у мангала и помешивал алюминиевой ложкой в котелке. – Вы погоняете ослов. Со мной всю жизнь получалось наоборот.

 

Дядя умер в начале лета. Он ничем не болел – просто не проснулся однажды. Было уже позднее утро, когда солнце выбралось из-за густой кроны стоявшего посреди двора громадного орехового дерева и хлынуло сквозь отворенную дверь здания, разгоняя полумрак в коридоре. Местный человек в сером френче и черной тюбетейке, спускавшийся с полученными справками в руках по скрипучей лестнице со второго этажа, вдруг испуганно закричал пронзительным тонким голосом.

 

– Молодец дядя, красиво убрался, – одобрительно сказала комендант Тамара, сколупнув пальцем слезинку. – Нам бы так.

 

И отправилась добывать гроб.

 

Дядя, укрытый с головой серым байковым одеялом, неподвижно лежал, слегка возвышаясь на своем топчане возле лестницы, – ходить мимо него было не страшно.

 

В дядином рюкзаке, кроме не слишком ношеных коричневых брюк, двух ветхих рубах и убогого нижнего белья, я обнаружил белый с широкой черной каймой кусок шерстяной материи, аккуратно упрятанный в темно-синий бархатный мешочек. Мама объяснила мне, что это талес – евреи надевают его, когда молятся. Розенблат развернул талес, вытянув руки, держал перед собою, внимательно разглядывал, будто, как и я, видел впервые. Зингер сказал: «Старик хотел, чтобы его похоронили по обряду».

 

Назавтра Тамара доставила гроб из некрашеных, слегка обструганных досок и вручила погонщикам квитанцию об оплате похорон – отдать на кладбище. Розенблат и Зингер переложили в деревянный ящик завернутое в талес тело. Гроб поставили на двухколесную повозку, Зингер взял ишака под уздцы, Розенблат шел рядом с Зингером, я позади повозки, присматривая, чтобы не развязался узел на веревке, которой был привязан гроб. На мне были дядины брюки; я засучил их до колен, чтобы не пачкались.

 

Мы двигались по каким-то дальним улицам, немощеным, тележка заваливалась то на один бок, то на другой, по обеим сторонам улицы тянулись глинобитные заборы и стены, в арыках под деревьями с добела запыленными снизу листьями ровно журчала вода.

 

– Я стал вчера спрашивать евреев: где здесь синагога, как найти раввина, можно ли похоронить по обряду, – никто не хотел отвечать. Один сказал: «Глупости», другой сказал: "Бога нет", третий вообще отвел меня в сторону и предупредил, что могут быть неприятности.

 

Зингер волновался, говорил по-немецки, быстро, – я напряженно вслушивался, чтобы понимать.

 

– Дома, в Берлине, я тоже избегал ритуальных еврейских похорон, – сказал Розенблат. – Даже на католической мессе я чувствовал себя как-то удобнее, увереннее. Мы не соблюдали никаких еврейских обрядов – я не хотел: все это было для меня чужое, осталось где-то в далеком детстве, вместе с бабушками и дедушками. Немецкие евреи говорили: дома можешь надевать ермолку, но на улицу выходи в цилиндре. Я и дома носил цилиндр. Перед первой мировой войной тысячи евреев бросились бежать в Aмерику – откуда-то из Польши, из Галиции, с Волыни. Они толпами проезжали через Берлин – в долгополых сюртуках, каких-то диких меховых шапках, с пейсами до плеч. Перепуганные, но притом суетливые, шумные; походка, жесты, язык, который слышался мне исковерканным до безобразия немецким...

 

Я смотрел на них с ужасом: «Это я? Нет, это не я. Я что-то совсем другое...»

 

– Ханна, моя жена, зажигала по пятницам свечи и, наверно, похоронила бы меня как положено, – сказал Зингер. – Хотя она никогда не молилась и не знала ни одного слова по-еврейски. Она была из хорошей семьи, училась в пансионе и любила читать старых немецких поэтов: Гете, Шиллера, еще каких-то. Не помню их имена, мне было некогда читать что-нибудь, кроме газеты...

 

Вдоль кладбищенской стены, сложенный из серых неровных камней, стояли штабелями, один на другом, гробы, простые, непокрашенные, точь-в-точь такие, как наш. Из конторки у ворот выбежал нам навстречу тощий служащий в белой фуражке: выхватил из рук Зингера квитанцию, закричал:

 

– Kладите покойника в очередь. При первой возможности похороним.

 

Я развязал веревку. Розенблат и Зингер подняли гроб, перенесли к стене и поставили Потом мы, все трое, уселись на повозку, свесив ноги почти до земли; осел повернул голову и недовольно посмотрел на нас, но Зингер хлестнул его прутиком, и мы отправились в обратный путь.

 

Недели через две отец, оказавшись в Москве, прислал нам вызов, и я навсегда расстался с моими друзьями, погонщиками ослов, бельевыми торговцами, доживавшими век на ворохе соломы без простыни и подушки.


<< Zurück | №8 (95) 2005 | Gelesen: 499 | Autor: Порудоминский В. |

Teilen:




Kommentare (0)
  • Die Administration der Seite partner-inform.de übernimmt keine Verantwortung für die verwendete Video- und Bildmateriale im Bereich Blogs, soweit diese Blogs von privaten Nutzern erstellt und publiziert werden.
    Die Nutzerinnen und Nutzer sind für die von ihnen publizierten Beiträge selbst verantwortlich


    Es können nur registrierte Benutzer des Portals einen Kommentar hinterlassen.

    Zur Anmeldung >>

dlt_comment?


dlt_comment_hinweis

Top 20

Лекарство от депрессии

Gelesen: 31577
Autor: Бронштейн И.

ЛЕГЕНДА О ДОКТОРЕ ФАУСТЕ

Gelesen: 22128
Autor: Нюренберг О.

Смерть поэта Мандельштама

Gelesen: 3672
Autor: Бляхман А.

Русские писатели в Берлине

Gelesen: 3042
Autor: Борисович Р.

Сервантес и «Дон-Кихот»

Gelesen: 2918
Autor: Жердиновская М.

Русский мир Лейпцига

Gelesen: 2290
Autor: Ионкис Г.

Стефан Цвейг и трагедия Европы

Gelesen: 2201
Autor: Калихман Г.

Литературный Рейн. Вадим Левин

Gelesen: 1989
Autor: Левин В.

Литературный Рейн. Генрих Шмеркин

Gelesen: 1958
Autor: Шмеркин Г.

Мандельштам в Гейдельберге

Gelesen: 1887
Autor: Нерлер П.

«Колыбель моей души»

Gelesen: 1833
Autor: Аграновская М.

Великие мифы испанской любви

Gelesen: 1758
Autor: Сигалов А.